Город и Музей. Санкт-Петербург и Музей граммофонов и фонографов Владимира Дерябкина

Во всём необычный, для каждого новичка ошарашивающе неожиданный, изначально замышленный и возведенный как первый и единственный на всем белом свете и потому ни на какой другой не похожий, — величайший из городов полон метафизических чудес и ещё никем не разгаданных (или даже пока не замеченных) загадок. Имперский по сути и замыслу, императорами и императрицами отстроенный для целей и задач сугубо имперских, следовательно насильственных, город не подавляет, физически не подчиняет и не властвует, потому что беспримерная архитектура его расщеплена потоками бурно текущей воды — всеми этими фонтанками, мойками, бессчетными каналами и, конечно, полноводной, не в меру широкой Невой. Здесь быстрая вода — символ необузданности, свободы и воли — не дает сомкнуться статичному камню, точит его и в конце концов побеждает его, торжествует над ним! Добавим ко всему низкое северное небо: почти всегда серое, изредка голубое, но непременно движущееся, оно словно придано воде, чтобы укреплять её власть над камнем… И вот уже кого-то пугавший Медный всадник почти не виден с другого берега, а во всём нелепый пресловутый Большой дом на углу Литейного и Шпалерной скорее смешон, чем страшен… Полагаю, превосходство стремительной северной воды над камнем понимали великие архитекторы прошлого, прежде всего утончённые итальянцы, и потому свои бессмертные творения они задумывали и воспроизводили с учетом этого фактора. Но даже если они этого не понимали, Промысел, который сильнее самой непреклонной воли и выше самого высокого разума, двигал ими с непостижимой определенностью и заданностью. Вот почему, казалось бы, сугубо имперская архитектура таковой на самом деле не является, она не подавляет, а, напротив, воспроизводит дух свободы и неповиновения, следовательно, воспроизводит наилучшую среду для мысли и творчества... Тираны и толпы временщиков вовсе не случайно вымещали свой гнев на Санкт-Петербурге–Ленинграде, нещадно искореняя его обитателей, казня элиту, убивая и удушая интеллигенцию. Всё было тщетно, потому что прежде им следовало бы разрушить до основания сам город, сравнять его с землей, распахать, развеять, распылить, а воду отвести далеко в сторону… Им нельзя было оставлять ни одного дворца, вообще ни одного здания в необозримом историческом центре города, так как даже один питерский дворец, храм или мост, в соединении с быстротекущей водой и подвижным серым небом, хранит в себе память о всем прежнем неукротимом пространстве, порождая дерзость свободной мысли, смелость художественного замысла и отвагу неповиновения. Вот почему в Санкт-Петербурге столь чувствительно относятся к сносу старых строений, ко всякой трансформации исторического пространства: ведь это снос и трансформация самих петербуржцев… Поэтому главный герой города — последовательный и непреклонный защитник его архитектуры; а главный недруг (на самом деле — враг!) — тот, кто на эту архитектуру посягает, деформирует и безвозвратно разрушает её.

«Архитектура — это пространственное толкование действительности», — любил говорить один архитектор, кстати петербуржец. Но в Санкт-Петербурге всё по-иному: действительность во многом, если не во всём, определяется и утверждается его уникальной архитектурой. Эта архитектура, встроенная в потоки вездесущей влаги и соединенная с низким серым сводом, всякий раз воссоздаёт нечто себе подобное, воссоздаёт саму жизнь, следовательно, воспроизводит нетипичных для общеимперского пространства людей, то есть людей особенных, не таких, как все прочие, что бы сами они о себе ни думали и что бы о себе ни говорили. Отсюда их известный снобизм, своеобразный «комплекс полноценности», при том что часто именно петербуржцы и говорят о своём городе самое неприглядное и неприятное и даже, бывает, отрекаются от своего города, называют его «некультурной столицей» и так далее… Отсюда же — известное неприятие и непонимание питерцев москвичами и прочими жителями российских глубин, отказ принимать их метафизическую сущность: для таких всё то, что изложено выше, — вздор…

Итак, родившийся в Санкт-Петербурге или даже поселившийся здесь непременно перевоплощается в особенный архетип, в полном соответствии с утвердившимся здесь пространственным Замыслом (архитектурой города), и уже вскоре составляет с ним единое целое, хочет он того или нет. В противном случае — он навсегда покидает город, так и не став его полноценным обитателем.

 

                                                             * * *

 

Владимир Игнатьевич Дерябкин родился в 1949 году на Дону, в станице Гундоровская, в казачьей семье. Там же, на Дону, он провел детство, пошел в школу и, судя по дневнику успеваемости, был отпетым двоечником, но всё-таки не «круглым»: изредка у него попадаются «тройки» и даже две (за пять лет!) «четверки» — по труду и физкультуре. О поведении умолчим, так что на второй год Вовочка Дерябкин оставался всего лишь два или три раза, осчастливливая одних учителей и травмируя других… Не знаю, закончил ли он среднюю школу вообще?

В Ленинград Володя прибыл шестнадцатилетним юношей (значит, в 1965 году) и, как следует из биографического очерка о нём, устроился работать на Волковскую водопроводную станцию.[1] Работа была несложная, но для молодого казака явно скучная, поэтому в жизни юноши «появляется увлечение, положившее начало его будущей профессии — цирковая арена». В одном из автобиографических рассказов («Велюровый костюм») Дерябкин вспоминает цирк шапито из детства, в арену которого он когда-то влюбился раз и навсегда, но не исключено также, что идея пойти работать в цирк возникла у Володи Дерябкина потому, что внешний вид насосной станции первого подъема ВВС — один к одному здание цирка, а я так думаю, что и внутри этого круглого сооружения, как и в стране в целом, многое было от цирка…     

Итак, в упомянутом очерке сообщается, что сначала Дерябкин работал в цирке ночным конюхом. Затем он выучился на клоуна, потом на дрессировщика, далее, с подачи всемирно известного Олега Попова, создал свой собственный аттракцион «Медвежий театр миниатюр», объездил с медведями полмира или даже весь мир, удостоился почестей и славы, звания «Заслуженный артист России», получал дипломы, медали, ордена и прочие ласкающие слух регалии… Потом, уже с благословения Валентина Распутина, стал литератором, написал множество рассказов, очерков и новелл, благо сюжетов для таковых у него было немерено, а душа желала высказаться. Затем полились стихи как отзыв «на новые события в судьбе стремительно меняющейся Родины», потом — песни!.. А что делать, когда изнутри прёт?! Не зажиматься же, не «уходить в себя», не гнать вон страсти и чувства, глядя на происходящее вокруг, на эту бездушную ломку старого и на патологическую неспособность строить новое… Тут не только поэтом станешь — ещё и запоёшь!.. Дерябкин и запел: надрывно, громко, обреченно-страстно, чувственно-горько… А как ещё?! И вот уже готов компакт-диск с задушевными песнями, и олимпийский чемпион под одну из этих песен («Россиюшка!») лихо прыгает-крутится на коньках, получая одну за другой медали, и Дерябкин со своими медведями (или уже без них) тоже где-то рядом…

Тут самое время рассказать о внешности Владимира Игнатьевича, хоть я пока и видел его лишь на портретах да фотографиях, а они могут  врать…

Поначалу это был безобидный светленький босоногий малыш, который весело гонял гусей по бескрайним Сальским степям; потом этот малыш стал несносным школьным хулиганом и бесперспективным подростком; Ленинград его принял самонадеянным юношей, готовым рисковать; потом это был не в меру отчаянный артист цирка, довольно красивый, с известными ямочками на щеках, мужественным квадратным подбородком и на редкость открытым бесхитростным взглядом; с медведями во всех странах и на разных континентах выступал уже закаленный в боях и походах муж, в образе, очень похожем на белогвардейского офицера (таков он на обложке своей книги с рассказами)… А с большого музейного портрета «во весь рост» на нас глядит зрелый Владимир Игнатьевич: он в традиционной казацкой одежде — в шароварах с лампасами, в просторной подпоясанной рубахе навыпуск и в фуражке, надетой по-казацки набекрень… Вот в таком виде, не боясь прослыть «ряженым», он, как мне сказали, ходит по улицам Санкт-Петербурга и прочих городов… М-да! И конечно, к этому архаичному образу просится нагайка, с помощью которой этот потомственный и заслуженный казак давал бы налево-направо уроки нравственности и учтивости… Да-да! Казак без нагайки что монах без молитвы!

Но выросший в Сальских степях Владимир Игнатьевич Дерябкин с некоторых пор стал петербуржцем, проживал и трудился в исторической части города, ходил-бродил по набережным, смотрел на Фонтанку и Мойку, прогуливался вдоль каналов, выходил к Неве, облокачивался на перила бесчисленных мостов и озирался по сторонам, задрав голову, смотрел в небо и дивился его здешней прыти, следовательно, сам того не замечая (а может, и замечал!), подлежал той самой всеподчиняющей трансформации, с которой мы начали наш очерк. Короче, казак Дерябкин стал петербуржцем. И Промысел (можем даже назвать его и Богом) подвиг его на собирательство ни больше ни меньше как граммофонов и фонографов!

Почему же не матрёшек, не сабель и шашек, не ружей, пулеметов и тачанок, не старинных чайников или самоваров, не лошадиных седел, шор, хомутов, уздечек и прочего, что так бы подошло к шароварнолампасному образу потомственного донского казака и прославленного циркача-дрессировщика?..

Да потому, что из всего этого пестрого набора лишь граммофоны и фонографы, с их изначальными сверхзадачами и сущностями (раздвигать и приумножать культурное пространство!), органично вписываются в архитектонику великого европейского города и верно служат ей. И если великому Замыслу зачем-то понадобились граммофоны, много граммофонов, очень много (!), — они тотчас появляются, а как и благодаря кому — вопрос третий…

И донской казак, неукротимый укротитель медведей, заслуженный циркач, поэт, рассказчик и сочинитель песен, в строгом соответствии с законом, полностью подчинился этой непреклонной воле, создав, как пишут специалисты, третий по своему значению музей граммофонов в мире! А я не сомневаюсь, что дерябкинский музей — первый…

 

В граммофоне, этом чуде из чудес, заключены три основные сущности: техническая, эстетическая и функциональная. И, поверьте, каждая из них стоит того, чтобы ею увлечься до скончания века… Есть еще одна сущность — коммерческая, поскольку старинный граммофон — товар дорогостоящий и нажиться на нём можно еще как, но мы, несносные чистоплюи, эту денежную сущность не затрагиваем вовсе… 

Технически, — граммофон представляет собой не такой уж сложный инженерно-конструкторский агрегат, но и этого довольно, чтобы чувствительный мастер находил в его скрытых от взора отсеках отраду для души и сердца: все эти крутящиеся шарниры, червячные шестерни, зубчатые колеса, шпиндели, регулятор скорости, мощная стальная пружина, упакованная в барабан, и сам барабан… А там ещё имеются тонарм, мембрана, иглодержатель, раструб и многое-многое другое, о чём я не ведаю, но о чём знают технически просвещенные умельцы, для которых граммофон — бесконечная ручная фабрика или даже маленький заводик, позволяющий с головой уйти в его пропитанные солидолом цеха и там счастливо жить, вдыхая ароматы технического прогресса прошлого.  

Эстетически, — граммофон — явление, безусловно, незаурядное, из ряда вон выходящее, а некогда просто шокирующее, дающее пищу как для художественных изысков и учёных размышлений, так и для визуальных ублажений и наслаждений. Скрывающий мотор корпус, особенно если речь идет о дорогом, штучном граммофоне, часто является настоящим произведением искусства и даже вне связи с двумя другими сущностями (технической и функциональной) может служить украшением быта и жизни, что и происходило в домах состоятельных граждан на всех континентах. Поистине, роскошный граммофон, тумбовый или с красивым цветным раструбом, играет и поёт даже тогда, когда просто стоит и молчит…

Функциональная (она же изначально главная) сущность граммофона и фонографа — звукоизвлечение. То есть граммофон, от самого дешевого и незамысловатого до наиболее роскошного и сложноустроенного, служит для того, чтобы доносить радующие нас образцы музыкального искусства… Конечно, не только. Но музыкального — прежде всего!

Таким образом, граммофон (и фонограф) является универсальной конструкцией и в какой-то степени живым организмом, обладающим магической, притягательной силой сразу для нескольких категорий пытливых сердец: для тех, кто любит механику; кто наслаждается эстетикой и, наконец, кто ублажает себя живым звучанием прошлых эпох…

Владимир Дерябкин, судя по всему, принадлежит ко второй группе счастливцев. «“Если бы собрать все граммофоны, которые выпускались в мире, это была бы удивительной красоты коллекция”. Эта фраза, однажды прочитанная им в книге, стала смыслом его жизни», — читаем мы в биографическом очерке о нашем герое.

Как видим, Дерябкина пленила эстетика — «удивительная красота», явившаяся к нему в образе собрания граммофонов. Он узрел в граммофоне, и особенно в его красочном раструбе (рупоре), ушедшую в прошлое эстетику русского (скорее, южнорусского) трактира со всей сопутствующей атрибутикой: самоварами и чайниками, гитарами и балалайками, расписными рушниками, скатёрками, вышиваночками и прочими «конфетками-бараночками»… В этой эстетике граммофон с роскошным огромным раструбом — центр пространства, к которому тянется самый пестрый люд с целью разомлеть, разгуляться и повеселиться… Этакая «Россиюшка»!

Что ж, пусть так! Главное — дело замышлено и дело сделано. Читаем выдержки из красочного рекламного проспекта Музея граммофонов и фонографов:

 

«Весь мир исколесил Дерябкин со своим “Медвежьим театром миниатюр” и из каждой поездки привозил, казалось бы, не подлежащие ремонту аппараты. Некоторые из них сами шли ему в руки, за некоторыми приходилось охотиться. Дерябкин обменивал, покупал втридорога образцы русских и зарубежных фирм различных модификаций...»

 

Заметим, что, прежде чем архаичная и бессистемная коллекция, собранная азартом, прытью, усилиями и деньгами Дерябкина, превратилась в полноценный музей, понадобились масштабное видение, профессиональные знания и недюжинный опыт специалиста. Таковым оказалась Людмила Николаевна Белова (1924-1993), многолетний директор Музея истории Ленинграда — Санкт-Петербурга. Вот что рассказал об этой необыкновенной женщине потомственный питерский историк Лев Лурье:

 

Людмила Николаевна Белова«Она напоминала большую русскую барыню — нечто среднее между капитаншей Мироновой из “Капитанской дочки” и Хлестовой из “Горя от ума”. Недаром сотрудники Петропавловской крепости иронично называли себя “крепостными”. Но в Людмиле Николаевне присутствовали не только произвол и своеволие (хотя и их хватало), но и неожиданная для брежневско-романовского Ленинграда яркая индивидуальность. В начале 1950-х краеведение в Ленинграде и всякие занятия историей города были не в чести — после “Ленинградского дела” это просто небезопасно. Советский областной центр не должен был кичиться своим прошлым имперской столицы. Нет города с уникальной судьбой, все города советские.

Но после смерти Сталина Петропавловская крепость, бывший военный объект, стремительно превращалась в главный исторический музей Ленинграда. Масштабы работ совершенно не смущали энергичную директрису. К крепости у Беловой было особое отношение. Именно здесь отбывал заключение при последнем императоре ее отец, народоволец Николай Белов».

 

Дочь Людмилы Николаевны — также известный в городе музейщик Надежда Белова добавляет к портрету матери:

 

«Она создавала историю города по тем крупицам, которые можно было собрать, как из кусочков смальты складывают огромную мозаичную картину».

 

Вот какая женщина повстречалась однажды Дерябкину с его бессчетными граммофонами–фонографами!  И конечно же, она тотчас оценила масштабность и значимость коллекции Владимира Игнатьевича, да и его самого тоже. В итоге в Санкт-Петербурге появился ещё один уникальный музей, который, как отмечено в рекламном проспекте, «представляет собой настоящий Культурный центр, в распоряжении которого более трехсот удивительных аппаратов, принадлежащих к таким всемирно известным торговым маркам, как марки Ребикова, Циммермана, Бурхарда. Владельцем музея привезены чрезвычайно редкие граммофоны со всего мира. Здесь можно встретить великолепные образцы, которыми могли пользоваться Ф.И.Шаляпин, И.В.Ершов, К.С.Станиславский, Н.К.Печковский и Н.В.Плевицкая…».

Заметим также, что портрет Л.Н.Беловой висит в музее на почетном месте в самом первом зале и при проведении экскурсий на него всегда обращают внимание…

Но что дальше?

А дальше вот что.

Нетрудно догадаться, что создатель и хозяин музея, как человек стремительный в делах и поступках, охладел к своему детищу тотчас, как его сотворил. Процесс творчества для него куда более значим и важен, чем его плод, которым Владимир Игнатьевич великодушно предлагает полакомиться всем, кто того пожелает, сам же, увлекаемый новой страстью, отправляется служить уже ей… Кредо  Дерябкина — «Я ни одного дня в жизни не прожил не интересно» и «Кто живет быстро, тот живет дважды» — гонит его прочь от уже сделанного, прожитого и пережитого навстречу неизведанному и ещё им непознанному… Тут уж ничего не поделаешь! Таков Дерябкин! Теперь он где-то у себя на Дону возводит какой-то особенный дом-башню…

В книге своих рассказов Владимир Игнатьевич делится, как однажды к нему в музей приехали телевизионщики снимать очередную телепередачу из цикла «Я люблю свой город» и стали спрашивать:

 

«— Владимир Игнатьевич, скажите, пожалуйста, вы любите свой город, в котором живете?

— А как вы хотите, чтобы я вам ответил, честно или…?

— Да-да, конечно же, честно.

— Ну, если честно, то не люблю.

— Как не любите…»

 

И Владимир Игнатьевич убедительно, доходчиво, на простых примерах из своей жизни пояснил, почему он любит свой отчий край, где родился, вырос и до шестнадцати лет жил «под голубым, высоким небом на Дону», и почему не любит город, в котором живет сейчас, не любит Санкт-Петербург, в котором «поселился по лимиту»…

 

«Я чистейшая лимита, ― признается журналистке Дерябкин и продолжает: ― …а вы думаете, что все те люди, которых этот город родил и вырастил, действительно его любят? Ну тогда спросите у них, что они для него сделали. Они хоть раз взяли в руки металлическую кордщетку и очистили хотя бы один квадратный метр кованого забора у своего дома? Они хоть раз за свою жизнь всем двором собрались и взяли в руки цикли и отциклевали резные дубовые двери в своих подъездах?

У меня по Большой Пушкарской, Настенька (так зовут журналистку. ― В.П.), у дома № 56 есть небольшой палисадничек, в котором кто-то когда-то посадил карликовые деревца. Одно из них со временем, как говорят на Дону, стало хилиться, и нужно было жильцам этого дома всего лишь забить колья по бокам деревца и выровнять его веревочками. Да только никто за столько лет этого не сделал, так оно и выросло горбатым, врастая с годами в своё кованое ограждение, искорёживая заодно и его.

А напротив моего дома, Настя, по той же Большой Пушкарской стоит дом в стиле “модерн”, дак у него были уникальной красоты двери с витражными стеклами. Однажды выхожу и вдруг вижу, что нет этих дверей, а вместо тех шедевров повесили эти мертвые, наспех сваренные металлические. Внутри всё оборвалось, хотелось закричать: “Люди, люди, что же с вами произошло, вы же в этом доме живете, многие из вас эти двери открывали по многу лет каждый день, и вдруг их не стало! Неужели вы этого не заметили? Неужели для вас нет разницы между теми, которые каждый день вас провожали и встречали, и этими из листового железа ― тюремными?!”»

 

И далее Дерябкин прочел телевизионщикам такой вот свой стих:

 

Мне безразличен мой не отчий дом,

Пусть у него и петербургская прописка.

За сорок лет не разлюбил я Дон  ―

Ногами был далек, душою близко.

 

                                                       *  *  *

 

Впервые в Музее граммофонов и фонографов я побывал совсем недавно. Мой добрый Геннадий Львович Гольштейн зазывал меня туда уже больше года, но я откладывал, думая: «Ну какой еще тут может быть музей граммофонов! Так, стоят в каком-нибудь углу десять–двадцать, ну, может, тридцать… Ну имеется в Питере ещё один забавный чудак, который их собрал для чего-то в одном месте… Меня ли, исколесившего Америку и побывавшего, наверное, во всех её антикварных магазинах, во многих музыкальных архивах и музеях, повидавшего сотни граммофонов и фонографов, можно чем-то этаким удивить?!»

Людмила Васильевна Дерябкина и Геннадий Львович Гольштейн в МузееНо, как уже в самом начале нашего очерка сказано, величайший из городов полон метафизических чудес и ещё никем не разгаданных (или даже пока не замеченных) загадок… И когда любезная Людмила Васильевна Дерябкина, верная спутница Владимира Игнатьевича, в прошлом цирковая гимнастка, бесстрашно порхавшая под куполом на трапеции, а ныне — охранительница, экскурсовод, кассир, музеевед, бухгалтер и прочая, прочая, прочая в одном лице… так вот, когда она, после стройного вступительного рассказа об истории создания музея, о появлении первых фонографов и граммофонов в России и мире, о Томасе Эдисоне и Эмиле Берлинере, распахнула своеобразный занавес и в сияющем свете моему взору предстали десятки или даже сотни граммофонов с пестрыми, искрящимися и переливающимися на свету раструбами, — я обомлел, не поверил увиденному и с трудом устоял на ногах… Это было не только неожиданно, это было невероятно: я неотрывно смотрел на граммофоны, а они, словно артисты на цирковой арене, с удивлением и радостью глядели на меня!

Людмила Васильевна о чем-то рассказывала, что-то объясняла, но я ничего не слышал. Я был сражен и посрамлен одновременно… Я видел перед собой музейное собрание, могущее украсить каждую из мировых столиц, любой, самый значимый и духовно богатый, культурный центр. Париж, Лондон, Вена, Стокгольм уже из-за одного этого собрания граммофонов должны завидовать Питеру… Людмила Васильевна сообщила, что самый большой музей граммофонов в мире находится в Сеуле, где некий кореец-миллиардер скупил всё, что только можно, выстроил огромный дворец и разместил в нём свою коллекцию. Он приезжал и к Дерябкину, уговаривал продать ему граммофоны за какие-то немыслимые деньги, да Дерябкин ему отказал: понимает, хитрый кореец, что, пока есть питерский музей, сеульский не может считаться лучшим, хоть он и бóльший… 

Дело в том, что, как каждому граммофонному механизму требуется внешняя звуковоспроизводящая оболочка (корпус), так и самому музею граммофонов требуется соответствующее внешнее обрамление. В этом смысле магия пространства, окружающая Музей граммофонов и фонографов в Санкт-Петербурге, — магия архитектуры величайшего из европейских городов — умножает стократно значение и ценность дерябкинской коллекции... Так широкая и быстрая Нева с одной стороны, а Зимний дворец с Дворцовой площадью, Александровской колонной и аркой Главного штаба — с другой удесятеряют красоту и значимость всякого экспоната Эрмитажа… Таким образом, беспримерная архитектура города делает коллекцию граммофонов и фонографов Дерябкина неотъемлемой частью своего исторического пространства. Это именно то, что в своё время тотчас заметила и оценила матёрая «комендантша» Людмила Николаевна Белова. Вот почему я убежден, что петербуржский Музей граммофонов и фонографов — первый в мире!

Но знает ли об этом и понимает ли это сам город?

В метафизическом смысле — да, потому что музей Дерябкина, как мы уже отметили, его, города, прямое производное. Но в смысле просто физическом — боюсь, нет. Санкт-Петербург, в лице его нынешних обитателей, дерябкинского музея не видит, о нём не знает и о значении его не догадывается… А ведь участия одной только семьи для полноценной работы музея, для его сбережения — недостаточно. Это непосильно!

Каково техническое состояние каждого из граммофонов? Как давно чистились и смазывались их механизмы столетней и большей давности? В каком состоянии их уникальные деревянные корпуса? Имеются ли технические паспорта у этих бесценных экспонатов, которые на самом деле не экспонаты, а, скорее, живые конструкции? Когда вообще к ним прикасалась рука квалифицированного мастера — и прикасалась ли вообще?

На что живет музей? Ведь помещения музея надо отапливать, освещать, мыть, чистить… Каково это — одной только семье сберегать общегородское достояние?! Как и что надо сделать, чтобы вдохнуть в музей новую жизнь?..

Я вернулся в Музей граммофонов и фонографов спустя неделю после первого посещения… За прошедшую неделю, кроме нас с Геннадием Львовичем, не было ни одного посетителя, хотя Людмила Васильевна ждет каждого, кто только отзовется и придет к дому №32 на Каменноостровском проспекте… Горько осознавать и невозможно принять, что собрание редчайших музыкальных аппаратов — молчит. Но если граммофон молчит — он обречен, он сохнет, разрушается и в конце концов гибнет!

Годы идут. Владимир Игнатьевич не молодеет. Его сын — наследник, известный цирковой артист, всецело занят работой: там ведь график, аттракционы, гастроли, а этого не бросишь, даже не отложишь… Работа в цирке даёт заработок, в то время как от музея одни расходы.

Между тем музей может и должен себя окупать и даже приносить прибыль. Только к этому надо приложить руки, а прежде — голову.

Кроме решения сугубо технических задач (ремонт, профилактика и паспортизация граммофонов и фонографов), самое важное, что нужно сделать, чтобы музей обрел новое звучание, — надо привнести в его стены Музыку! То есть надо сделать так, чтобы в музее доминировала главная сущность граммофона, та, из-за чего он и был изобретен. И тогда музей оживет, а ожив — непременно найдет своё Продолжение и с лихвой воздаст должное своему удивительному создателю, гражданину Санкт-Петербурга Владимиру Игнатьевичу Дерябкину, и тогда уже никому в голову не придет спрашивать, любит ли он город, в котором живут он сам, его Людмила Васильевна и их уникальный музей.

Кстати, вот как в тот раз он завершил свой ответ журналистам:

 

«…для меня это совсем не важно: любишь ты этот город или нет, но уж если ты в нём живешь, то ты обязан его украшать. На Каменноостровском проспекте есть сквер, посвященный памяти выдающегося русского композитора Андрея Петрова, а в этом сквере есть небольшой палисадничек… В нём-то и есть вход в первый в России частный музей фонографов и граммофонов, которым я и украсил ваш город».

 

Аура, 2 ноября 2016 г.

 


Примечания

[1] Мы здесь ссылаемся на статью Е. Целиной. Ею заканчивается книга рассказов В.И.Дерябкина, третье издание которой вышло в 2016 году в издательстве «Петрополис», г. Санкт-Петербург.