Откуда приходит солнце…

 Валентин Курбатов*

 

 

Рецензия на книгу Валерия Писигина

«Посолонь. Письма с Чукотки»

 

 

Валентин КурбатовОб авторе этой книги хорошо бы писать старинную прозу изнеженным языком Марселя Пруста или Эсы де Кейроша. Главу из «Поисков утраченного времени», где маленькому герою подогревали бы постель перед сном. И не вульгарной печкой, как подогревали газету папеньке Александра Ивановича Герцена, чтобы не застудил пальцы принесенным с мороза листом, а несколькими грелками. Или главу из «Писем Фрадике Мендеса», заставая героя с розой в петлице и в безупречном галстуке не в Каире, Лондоне или Иерусалиме, а в тверском Торжке или чукотском Анадыре, о которых этот не нынешний человек пишет книги. Контраст был бы очевиден и выдавал в прозаике задержавшегося на столетие художественного притворщика, ставящего на место  скучной реальности цветы воображения. И читатель дивился бы простодушной недальновидности автора, надеявшегося вызвать доверие к такому герою и его писаниям. И только сам прозаик знал бы, что воображение тут ни при чем, потому что он писал обыкновенную правду.

Я как раз в таком положении. Автору книги, которую я собираюсь рекомендовать читателю, любящая бабушка  действительно подогревала перед сном белоснежные перины. К своим валдайским или пушкиногорским героям он едет в удобной, как подогретая постель машине, а, выходя к еще непривычным ему читателям, всерьез беспокоится, надеть ли ему пиджак от «Черутти» или «простую» парижскую кофту.

В еще недавние годы он организовывал политические клубы, писал жесткую публицистику, был членом Президентского Совета. Он не может без горячей воды и без хорошего кофе даже на Чукотке, держит дорогую трехдневную щетину, которая, как у недавнего НАТОвского шефа Хавьера Солано, достигается особенно сложными бритвами. И ему бы с такими привычками, как И.Бродскому, – в Рим или Венецию, или, как П.Вайлю, – в Стамбул или Мадрид, а он, как С.В.Максимов, как П.В.Шеин или А.С.Афанасьев – по родной Руси, рискуя, как добрый Павел Иваныч Якушкин «получить по очкам». Помните, того крестьяне бивали за то, что при крестьянской одежде в очках ходил, – не шпион ли какой? А у этого вон не одни очки…

Я бы, верно, и не стал писать об этом, чтобы не вызывать заведомого нерасположения читателя, с которым потом поди поборись, но Валерий Писигин сам терпеливо возделывает в нашем демократическом (социалистическом?) сердце эту неприязнь, вспоминая и подогретую постель, и любовь к Франции, и свое капризное «устройство». Ах ты, думаешь, да что ж ты делаешь, что же ты себе дорогу-то затрудняешь? Но, значит, это ему «для чего-нибудь нужно». Было нужно в книжке «Путешествие из Москвы в Санкт-Петербург», в книге о Торжке  («Эхо пушкинской строки»), в книге о Пушкинских Горах («Две дороги»). И нужно сейчас в книге о Чукотке. Я думаю –  тут никакой особенной тонкости и изощренного умысла нет. А есть прямота в отношениях с читателем, условие правды. Я вот таков – это, может быть, неприятно, но это я, чего тут сделаешь. А вот это мир, который я вижу с такою же естественностью как себя. Это мир, который я мог просмотреть в высоких коридорах, зная его только теоретически, и который теперь благодарю и на который не могу наглядеться, потому что он необыкновенно богат, горек, чист, печален, низок, высок, невыносим, прекрасен. Это внешнее противоречие автора и мира уже заставляло рецензентов подозревать писателя в неправде. Как такой избалованный человек может написать неведомую ему «простую» жизнь. Посмеяться, поди, хотел или в Радищевы поиграть, художественной политикой потешиться, а жизнь не далась.

А только я прочитал все его книги,  и вижу, что он пишет действительно открытым сердцем,  и что мир действительно интересен ему во всех проявлениях, а в мире более всего тот, о ком сегодня не пишет не то что журналистика, а и проза, – обыкновенный прохожий, «повседневный» человек, кто бы он ни был: глава администрации, кочегар, учительница, охотник, бомж,  шофер, директор комбината, неграмотная старуха из тундры и девушка с перспективами Оксфорда. Все. Всё. Вся жизнь. Я видел, как его встречали читатели в Пушкинских Горах. Да и не читатели, а сами герои его книги об этой земле – те же учительницы, продавцы, библиотекари, почтальоны. Их не обманешь. Ему радовались, его слушали, благодарили, вы спрашивали про Чукотку, которую через него уже чувствовали родной, рассказывали о себе, жили книгой и в книге, не подозревая, что об их обыкновенности можно рассказать так просто и это окажется светло, горько и желанно.

И я сам не знаю, в нем ли дело, в его ли даре видеть и слышать самое простое, или в том, что мы сами потеряли из виду жизнь. Проза пишет или тонкости психологии, или окружающее безумие, а «нон-фикшн» (извините!), документальная наша литература – валютных проституток, преуспевающих политиков, звезд эстрады, «победителей жизни». А жизнь-то, жизнь, а человек труда (скажешь «человек труда», и смутишься: советчины захотел? мало тебе? опять «Правду» подавай?) – это-то всё где? Неужели так вот сразу всё живое и человеческое и умерло со смертью Союза, как, по Розанову, с революцией в три дня исчезла Россия будто и не было? Давно ли мы видели этого обыкновенного человека в «деревенской прозе», в великих очерках В.Овечкина, К.Паустовского, Е.Дороша, И.Васильева, в толстых журналах и в малых областных «правдах». И вот нет как нет. И всё будто по-прежнему народным именем делается, а что под этим словом разумеется, – Бог весть. Разве что отвлеченное «шахтеры», «профсоюзы», «врачи», «учителя», но все без лица. Лицо-то оно мешает, требует милости, сострадания, сорадования, прямого дела. А от «шахтеров» и «учителей» можно отделаться «решениями» и «обсуждениями».

Так вот Писигин, – не единственный ли теперь писатель возвращает в литературу обыкновенную жизнь и обыкновенного человека с его проблемами, бытом и безбытностью именем и судьбой, детьми и смертями, и почти всегда с портретом, чтобы мы его и на улице могли узнать. И не выбранного какого-нибудь, как это все-таки было у великих очеркистов недавнего прошлого, без всякой «установки», а именно «первого встречного», в котором жизнь незащищеннее всего и оттого виднее. Тогда-то ведь все-таки писали «с расчетом» – на власть надавить, поддержать новое дело. А сегодня какая «власть» и какое «дело» хоть в чем-то зависят от газет?

На Чукотку его привел замысел экзотический, «писательский». Книжек-то уж несколько написал, и книжек, встреченных высоко и благодарно, – вот и «искусился». Ему захотелось увидеть первого человека нового тысячелетия, который родится там, где восходит солнце и где начинается день России и мира. И он прожил   в ожидании этого события с конца ноября 1999 года по конец января 2000 –го в Билибино, Анадыре и бухте Лаврентия. Ну, а пока ждал этого первого человека, пока готовился, выспрашивал, надеялся и разочаровывался, «между делом» в «письмах друзьям» написал большую и, похоже, пока самую значительную из своих книг.

В ней много дорогих наблюдений о природе, быте, культуре, что бы и всякий иной приезжий непременно отметил и в «письмах» выговорил, – таков глаз путешественника. Но отличие этого наблюдателя, что он всё видит человеческим сердцем, торопящим общую радость и страдающим от неразумия и «временности» жизни:

 «Возле жилых домов нестройными рядами стоят контейнеры… стоящий у дома контейнер не просто железный ящик, но еще и овеществленная вера в возможность покинуть Крайний Север. Присутствие контейнера создает владельцу ощущение временности пребывания, а значит, и временности бедственного положения. Занесенный снегом и видимый из окна железный ящик, – частичка желаемого и воображаемого материка. Так столичный путник, вынужденно поселившийся в провинциальной гостинице, не выпускает из виду свой чемодан, который даже не распаковывает. Он надеется убраться из гостиницы на рассвете, первым же проходящим  поездом».

Ведь они сами-то под окном этих контейнеров не видят, и не слышат, как они связаны с другими привычными и тоже не слышными словами «борт» и «материк».

«Можно ли представить, чтобы жизнь, та самая, которая даруется Богом, была наполнена лишь одним – ожиданием возврата?.. Люди приезжали на Север в расцвете сил, в надежде и уверенности, что за несколько лет смогут заработать достаточно, чтобы устроить жизнь… И вот, приехав на два-три года, оставались на десять, на пятнадцать, на двадцать…Казалось, еще немного, еще чуть-чуть… Но исчезает страна, рушится быт, и ему на смену приходит безбытность. Умом человек все понимает, но сердце отказывается смириться: материка, куда стремился, о котором мечтал, больше не существует. Признать это страшно. Это значит согласиться с тем, что жизнь прошла… в ожидании жизни. Прибывший с Севера вдруг обнаружил, что материк, подобно легендарной Атлантиде, ушел на дно. Не территорией (все как стояло, так и стоит), а человеческими душами и человеческим отношением. Россия «старанием» безжалостной власти и безучастием измученного народа ушла на дно и в одночасье едва ли поднимется».

И всё ухватывается за всё и всё важно. Заглянет в магазин и выпишет цены. Я всё-то не буду за ним повторять, а несколько отмечу: хлеб – 16 р., молоко – 50 р. литр, масло – 150 р. кг, чтобы и читатель мог вместе со мной через несколько страниц вспомнить эти цены, когда речь зайдет о медсестре Марии Ивановне Кузишиной (вслед за автором хочется называть все фамилии, чтобы хоть так выразить благодарность чуду жизни этих людей), уберегшей от туберкулеза половину детей Чукотки при нынешней зарплате в 800 рублей, которую к тому же вовремя не выплачивают:

«Мария Ивановна ходит в магазин лишь за хлебом, потому что на остальные продукты этот великий врач, спаситель и охранитель Севера может смотреть только через стекло витрины. Мы справедливо чтим мертвых, тех, кто ценою собственной жизни спас, уберег, защитил. Возлагая цветы на могилы, стоим в безмолвии, склонив голову, или произносим слова благодарности, обращенные к праху. Что же мы не чтим тех, кто, отдав нам жизнь, все еще остается среди нас? Неужели такой подвиг менее значителен и не достоин нашего преклонения и благодарности?»

Какой уже для них материк, какой отпуск при десяти тысячах за билет в один конец? И я не знаю, как читают они какой-нибудь «Коммерсантъ», где депутат Госдумы Ирина Хакамада пока не знает, где будет встречать Новый Год – «наверное, это будут Канары, Эмираты или остров Святого Маврикия… даже и не припомню, когда в последний раз встречала Новый год на родине».

Писигин приводит эти выписки в конце каждого «письма» без комментариев – о нравах, истории, давней и нынешней, – цитирует газеты, проблемные исследования, книги великих предшественников, и они необыкновенно расширяют исторический горизонт книги, словно поднимая каждый факт и каждую судьбу к свету и поворачивая их неожиданным, глубже всякого комментария, образом.

Сам автор никого не судит, как не судят и герои. Они живут. А он забывает, зачем приехал, и пишет, и пишет судьбу за судьбой, понимая на наших глазах что-то необыкновенно важное, чего, может быть, не знал, а мы, если и знали, то забыли, – что каждый человек каждой нации драгоценен и каждое слово, если оно излетело не из праздных уст, поднимает из глубины первородный свет языка и культуры. И пусть читатель простит меня за еще одну длинную цитату. Она обыкновенна, но именно обыкновенностью лучше всех моих определений скажет об интонации книги и о забытом чуде любящего слушания. Автор слушает старую чукчанку, родившую восемь детей, шестерых из них в тундре:

« Я старался запоминать всё сказанное и делал записи, чтобы не ускользнула ни одна реплика. Сосредоточиться было трудно, потому что хотелось смотреть на Марию Васильевну, на ее лицо, глаза и, конечно, на руки. У старой чукчанки руки особенные. Они кажутся уставшими, огрубевшими, измученными, и с внешней стороны напоминают зимнюю тундру с замерзшими реками-жилками и грядами сопок – морщинками. Взгляд у Марии Васильевны внимательный, но бесхитростный. Жизнь, как ни ломала, как ни разубеждала и ни разочаровывала, ничего не смогла поделать с нею. Ее голос – тихий, нежный, даже жалобный, сохранивший интонации, обороты и выражения, которыми разговаривала Мария Васильевна двадцать, сорок и шестьдесят лет назад.

Язык народов Крайнего Севера и особенно чукчей, несмотря на обилие твердых знаков, жесткое соседство гласных, включая букву "ы", с глухими и шипящими согласными, тих и мягок. Им не накричишься, не выразишь злобу или ненависть, не позовешь в атаку, не споешь "Марсельезу". Этот язык для неторопливой передачи памяти, для легенд и преданий, он – для разговора на малом расстоянии, когда собеседники рядом».

И как же прекрасна рассказанная старой чукчанкой история ее любви к своему мужу – русскому брянскому мужику, как высока баллада о Марии и Иване, которые при встрече, не зная языка друг друга, одной силой любви обещали беречь друг друга и детей, и посреди всех трудов и бед сдержали это слово. И ни разу не сказав слова «счастье» ни на чукотском, ни на русском языке, явили его детям и ближним. И уж не могу не пересказать эпизод, как Мария рожала четвертую дочь, когда агитбригада привезла в стойбище фильм «Тихий Дон». Только муж  ушел смотреть кино, а она родила.  И кино хочет посмотреть впервые в жизни. И она одевается потеплее (мороз-то за 50!) и глядит с улицы в дырочку, проделанную в палатке, где показывают фильм, и переживает, и успевает вернуться раньше мужа, и как ни в чем ни бывало встретить его с дочерью:

«Если бы создатели фильма знали, что на краю земли, в тундре, только что родившая чукчанка, стоя на коленях в жуткий мороз, смотрела в дырочку в палатке их трехчасовой фильм, то уже одним этим зрителем были бы счастливы. И если бы присуждали самые высокие премии, включая Оскара, не только за лучшие роли и режиссуру, но еще и самому великому кинозрителю всех времен и народов, то не сомневаюсь, что таковой была бы определен единогласно. Им стала бы Мария!».

Многие герои на протяжении книги буду болеть, погибать, работать до изнеможения, изредка радоваться и снова работать, не спрашивая, как именно «богатство России будет прирастать Сибирью» и при чем  тут они. У них есть день. Завтра будет другой. Зябнет библиотекарша, потому что запили кочегары. Им дали зарплату – полгода не платили – как не запьешь:

 «Их бы выгнать да набрать других, хороших, непьющих, но где их возьмешь? Где отыщешь кочегаров, которые будут полгода работать за просто так? Только у нас. А где найдешь таких библиотекарей? А врачей? А учителей? Нет, нет – таких, как мы, нигде не отыщешь».

Еще недавно в пору своих политических игр, он бы, пожалуй, подпустил тут иронии – вот, мол, на каком народе ездим. При этом, как всякий политик, употребляя объединительную форму глагола, на самом деле имеет в виду противника, – что это тот ездит, а сам он за этот добрый народ борется. А тут только горькое удивление – действительно, где еще такой благодарный и терпеливый народ, объединенный Чукоткой в  отдельное, привязанное друг к другу целое, по которому они потом, если случается уехать на материк,  тоскуют, потому что уже не могут найти этого единства и внутренней чистоты. Ведь и тут он рассказал о начальнике комбината, добывающего золото, у которого дочери учатся за границей, о главе администрации района, о профессиональном зверобое, о местных школьных красавицах  и детях, мечтающих о городе-саде, а всё будто и правда об одной семье – так живо близки они все: от молодого священника отца Сергия, который радуется, что половина года Пост, и ему легче, чем другим, перемогать нехватку самых необходимых продуктов, до продавщицы Клавдии, по которой сверяют погоду даже летчики: работает она спокойно – заправляйся, и лети, никого не слушай, а гоняет покупателей, даже из дому не выходи – будет пурга. И конечно, больше всего о проблемах коренного населения, о драме мечтательного политического произвола, когда «цивилизованные власти» хотят добра и сгоняют со своей земли целые поселки и народы, как здесь согнали науканцев, надеясь открыть им счастье новой культуры, а оставляющих тоску и потерянность. И сейчас бы им можно вернуться на   места, где жили поколения предков, и заняться прежним трудом, да уж некому:

«Живущие сегодня – это не те самые чукчи и эскимосы, которых когда-то загоняли в совхозы. Это – новые поколения, выросшие в интернатах и тундры не знающие. Кроме того, что не осталось "тех самых" чукчей, нет и "тех самых" нас. Нет и того государства, и его обязательств тоже нет. Ничего прежнего у нас не осталось, кроме наших бед».

И во что значит верный замысел книги! Обстоятельства ведут его из Билибино, где, он чувствует, ему первого человека нового тысячелетия не дождаться, в Анадырь, а оттуда уж совсем в «крутую» Чукотку – поселок Лаврентия, откуда ему хочется сбежать тотчас, но в котором всё понемногу словно светает для него, и хоть он по-прежнему сомневается (дети не рождаются по желанному расписанию, даже если губернатор Чукотки просит присмотреть за этим событием и, конечно, не оставит без поощрения), а все-таки ждет… И пусть меня простит рассудительный читатель, я, знавший о замысле автора за несколько месяцев до его воплощения, и считавший затею художественным капризом, сейчас уверен, что он был вознагражден за свет и любовь, которые сберег в каждом слове книги, в каждом сердечном движении.

Потому что младенец-то родился! Мальчик! Роман. От матери Эльвиры Росхином из поселка Энурмино на берегу Ледовитого океана. «Родился, – как записано в скучных документах роддома, – 1 января 2000 года в 0 часов 15 минут. Живой. Головкой. Масса 3750. Рост 56 см. Окружность головки – 38 см., груди – 39 см.»

Кажется, я задыхался вместе с ним, когда бежал в роддом под северным сиянием над пустым поселком, встречавшим Новый год, и понял его в этом смятенном восклицании, словно оно было подлинно обращено ко мне: «Поверишь ли, но, когда я, обомлевший, не отрываясь, смотрел на это теплое и радостное создание, во мне невольно пробудились строки из Евангелия "Истинно, истинно говорю вам: прежде, нежели был Авраам, Я есмь"».

Когда-то один великий монах сказал: Человек – это бог с маленькой буквы. Я тоже остро почувствовал это вместе с автором. И мне почему-то кажется, что этот маленький Роман будет счастлив, потому что его ждали не только родители и автор книги, но и все мы, кто будет читать ее и ждать вместе с ним. И его жизнь будет разумнее, чем она была у нас, а земля его вместе с поселком Энурмино, выправится и будет похожа на ту, какой ее видят чукотские дети в рисунках, приведенных в книге, а люди, на тех, каких ждет в своем сочинении ученица 11 класса  Е. Денисова из Билибино:

 « …Может, когда-нибудь в России все встанет на свое место, и мы начнем все сначала, начнем с добра и взаимопонимания…Я хочу, чтобы сохранилось только душевное милосердие, когда мы любим и прощаем друг друга. Я все отдала бы, чтобы не видеть на наших улицах грязных, худых, голодных, измученных и просящих милостыню стариков».

Я прожил с этой книгой счастливые и ободряющие дни, и теперь знаю, где восходит солнце, и какие люди встречают его первым, чтобы проводить его посолонь (вот и это позабытое русское слово, он вернул к первоначально простому его смыслу, вынув из игрового  ремизовского пространства), проводить на бесконечные просторы бедной России, сытой Европы и самонадеянной Америки,  чтобы однажды мы увидели, что мы все – только люди.

И Бог весть, почему – чувствую себя после этого трудного чтения спокойнее  и тверже.

                                                                                

                                                             Псков, август 2001 г.

 

 

* Валентин Яковлевич Курбатов, литературный критик, литературовед, прозаик.