Просто любовь. Валентин Яковлевич Курбатов о книге «Эхо пушкинской строки»

В.Я.Курбатов. Фото В.Писигина

 

Поневоле вспомнишь предтечу немногочисленного, но великого «сословия» юродивых – сына менялы Гикесия Диогена Синопского, который днем искал с фонарем человека, а возвращаясь из столицы, говорил, что народу видел много, а людей мало. Поглядите-ка наши журналы и «пожилые» газеты с устойчивой репутацией, вслушайтесь, что их занимает в человеке. Да и человек ли это в простом повседневном разумении? Мы разошлись на роли в постылом насильственном театре и занимаем наши издания только как кандидаты и избиратели, коммерсанты и рэкетиры, политики и киллеры, сытые премьеры и голодные шахтеры. Маски – одним словом. Страдательные в патриотических изданиях и цинично-победительные – в демократических. То же и в книгах. Часто уж и в художественных.

Человек втянут в злую воронку публичного существования и медленно забывает себя. И даже, кажется, уж не только смиряется, а и удобство находит в этом общем затягивающем вращении. И мы, так рассуждающие, и «зрячие» – там же, там – не в стороне. Это узнаёшь, когда нечаянно попадает в руки книга, которая нарушает общее правило и вдруг действительно заговаривает о человеке, видя именно этого, единственного перед Богом человека в тот или иной час в его обыденной или праздничной жизни. Как это бывает неожиданно и как вздрагивает сердце, словно опамятовались на мгновение!

Валерий Писигин назвал свою последнюю книгу «Эхо пушкинской строки» (М.: ЭПИцентр. 1998). Предвижу, что непушкинист с почтительной скукой скользнет по профилю Пушкина в дорожном картузе на обложке (сколько сегодня таких книг!) и не разогнет её. А пушкинист снисходительно взглянет на подзаголовок в титуле «Очерк о праздновании 198-й годовщины со дня рождения Александра Сергеевича Пушкина в Торжке» и тоже, пожалуй, закроет, отнеся книгу к уездной этнографии. Оба рода читателей пододвинут книгу соседу – это твоя, и оба ошибутся, потому что она – общая.

Это действительно очерк в старинном, еще недавно общеведомом разумении. Тут традиция очень почтенная, начиная с радищевского «Путешествия…» (В. Писигин бережно повторил его три года назад в обратном направлении). Будет тут и пушкинский «Арзрум», и чеховский «Сахалин», и пришвинский «Черный араб», и овечкинские «Районные будни», и распутинское «Вверх и вниз по течению». Да и чуть не каждый журнал и большая газета могли похвалиться достойными образцами. Ну, а нынче чего писать – только сердце травить: и человека не разговоришь (он отделается от тебя более или менее верным исполнением роли), и себя не укрепишь, разжигаясь чужим негодованием.

Но появляется хорошая книга и напоминает, что законы, определяющие предпочтение того или иного жанра, серьезнее. Они проще и глубже. И главный из них так прост, что между высокими интеллектуалами, а нынче уж кажется, никакого иного населения в стране (во всяком случае, среди пишущего сословия) не осталось, его и не выговоришь без того, чтобы не наткнуться на иронический взгляд, и состоит он в том, что надо любить своего героя. И любить опережающей любовью – ни за что, сразу ожидая в нем лучшее. И делать это естественно, с открытым сердцем, с такой же беззащитной доверчивостью. Вознаграждается только равноправие.

Очерк Валерия Писигина взял именно этим. Он светится восхищением, и кажется, что мир в благодарность торопится показаться весь и повернуться лучшей стороной, зная, что его не осмеют за нечаянную неловкость или простодушие.

Книга открывается знакомством с добрым библиотекарем, который, узнав о желании автора писать торжокского Пушкина, готов отдать все, а уж свои личные книги – раритеты из раритетов – так и вовсе без возвращения: «Вам говорят “забирайте”, значит, забирайте и не рассуждайте. Вы – Пушкиным занимаетесь! Вам некогда обращать внимание на всякую ерунду!» Это будет его припевом, а как речь перейдет в нынешний век, он отдаст автору и прекрасную старую фотографию Тамары Карсавиной: «Берите, вам говорят, пусть она будет у вас, и не обращайте внимание на мелочи. Вы – Пушкиным занимаетесь! Понимаете или нет?» И вы сразу вместе с автором почувствуете волнение, и нетерпение, и ответственность, и счастье. И Пушкин засветится во всем, окажется молод и современен, таинственно распространен во всяком лице и слове. Сказать короче – вы почувствуете любовь к нему, будто узнали впервые. Вот, пожалуй, только Библиотекарь в подлинном имени утаен да Режиссер, который разделит с автором поездку на Пушкинский праздник, оставшись умным ненавязчивым комментатором авторских сомнений и являясь точно в тот час, когда требуется справка или необходим поворот сюжета, так что в Режиссере не грех предположить и авторскую мистификацию. 

Зато остальные – все несчетное население будет подлинное, как и вещи, события, так что Писигин вместе с Пришвиным мог сказать подозревающему его в вымысле человеку о всяком камне, дереве, человеке: вот здесь он лежит, так оно растет, это его живое слово. И мне бы хотелось следом за ним позвать их всех, чтобы порадовать читателя счастливым знакомством. Но для этого пришлось бы повторить весь двухсотстраничный очерк – так они ободряюще светлы, покойно-просты, природно-естественны и таинственно слитны с Торжком, будто их в другой земле и представить нельзя – этих музейных сотрудников, игрушечниц, золотошвей, добрых поварих, торжокских поэтов, учителей, художников.

Да это и по фотографиям в книжке видно. Как видишь, так и снимаешь. Любишь – и лица ненаглядны, а холодна душа, так ты хоть ангела небесного снимай, а он все будет не теплее покойника. Они тут как изобразительная новелла – смотрел бы и смотрел, особенно на детские лица. И видно, не я один – вот и сам автор мимолетно пишет: «Я показывал фотографии этих милых тверских девочек всем своим знакомым и друзьям, и, знаете, никто не оставался к ним равнодушен, были такие, кто плакал. Почему? Наверное, потому, что вместе с удивлением: откуда взялась эта родниковая красота? (ведь там, в сельской тверской глуши, просто ничего нет: кто знает, есть ли в России более нищий край?) – закрадывается осторожный вопрос: не в этих ли тверских девочках спасение России? Не ради ли них и таких, как они, стоит нам, сильным и взрослым, жить, трудиться и хоть что-то успеть сделать? Ведь это наши российские мамы двадцать первого века!»

И уж поверьте, что так же любяще сняты и музейщики, и поэты, и вполне неодушевленные игрушки, и золотошвейные чудеса. И даже сами торжокские улицы и тихие пейзажи – и те живут сосредоточенной и бережной к человеку жизнью – сами можете проверить. Хотя никакого профессионализма в них нет, как, кажется, нет его и в тексте с его детской простотой, так хорошо видной вот хоть в благодарности автора поэтам по окончании долгой главы о них с множеством милых, порою наивных домашних стихов: «Спасибо, дорогие торжокские поэты, за то, что пустили меня к себе, напоили чаем, за то, что доверились и целый вечер читали свои стихи, делились сокровенным… мне близки ваши мысли, ваши переживания и ваши тревоги. И если когда-нибудь выйдет томик современных торжокских поэтов, я обязательно приобрету и хранить буду рядом с томами Александра Сергеевича Пушкина. И он, и вы – наши добрые русские поэты».

Не слишком ли бедно и простосердечно? Да нет, не слишком – в контексте это счастье очень понятно. Тут еще много чего найдется и более простодушного – вплоть до воспроизведения меню местных столовых, описания нехитрых детских забав и повторения боевых старушечьих частушек.

А Пушкин-то, Пушкин? Он и во всем этом: в самой непрячущейся прилюдной жизни, в чистоте сердец, в чувстве мира и слова, в понимании красоты – таком очевидном – и в милых героях книги. Но и без зеркал Пушкин является там и там: в размышлениях о русских скитальцах, в обстоятельном, как выступление на партсобрании, отчете энкавэдэшного архивиста о поездке на Пушкинский праздник в Михайловское в 1936 году, в прогулках к могиле Анны Петровны Керн, в горьких мыслях о Наталье Николаевне, в беседах с Режиссером, много и умно ставившим Пушкина и успевшим переглядеть на свет каждое его слово. И в неожиданно остром прочтении «Бориса Годунова», явившемся на полях спектакля Режиссера, поставленного по этой трагедии.

Зацепится автор за единственную деталь – троекратно бросаемые Патриархом по чину ножницы при монашеском пострижении Бориса на смертном одре – и вырастет из этих ножниц грозный сюжет о власти, и не только той, самодержавной, но и вполне нынешней, сеющей свои волчцы в нашем усталом сердце. И тут уж нельзя не вспомнить, что в дописательской жизни (которая теперь – одна жизнь, одно счастье) автор входил в Президентский совет Российской Федерации, был президентом ассоциации «Общество и политика», много работал в блоке Явлинского – так что «предмет» знает. Тут бы хоть и всю главу воспроизвести, но я только абзац-другой «для заманки»:

 

...Ножницы – с философской точки зрения, инструмент более сложный, чем гильотина. Там, несмотря на техническую сложность, одинокий нож. Он максимально откровенен, его движение предопределено… Нож гильотины – единственный и очевидный виновник содеянного. Иное дело – ножницы. Здесь два ножа, две режущие плоскости, и, лишь соединяясь, они способны резать, разделяя ответственность за совершенное: поди разберись, которая из двух половинок разрезала... особенные линии пушкинской трагедии, которые движутся друг другу навстречу, сходятся в одной точке и тут же расходятся вновь. Что же это за драматические линии?..

…В чем здесь первопричина бед? В государстве ли, порожденном многовековым безумством народной стихии и гнева и устроенном так, чтобы сдерживать потоки людской ненависти? В народе ли нашем, который безжалостно уничтожался этим государством во все времена и во все эпохи, а всякое вольнодумство пресекалось каленым железом и дыбой, плетью и ГУЛагом? Кто и когда в этом разберется? «Народ безмолвствует». Но это здесь, у стен Кремля, в центре Москвы, на Лобном месте… А в пяти верстах в сторону? А в сотне верст? А в тысяче?..

…Стоит у окна в высоком кремлевском тереме царь-государь, самодержец, монарх и прочая, прочая, прочая... и что слышит?.. Каким мерилом измерить власть твою, если нет в природе ничего такого, что не зависело бы от тебя и за что бы ты не был в ответе перед последним из последних? Какое чувство скрывается в душе твоей, когда знаешь, что нет такого, кто не желает плюнуть тебе в лицо, не говоря уже о смерти твоей, коя желанна для всех и вся, потому что рабский народ твой всегда жаждет перемен в надежде на очередное «улучшеньице»?..

…А народ наш? Отыщется ли такая напасть, которую бы он не стерпел и с которой бы не смирился, уповая на Бога? Есть ли предел его рабскому покорству обстоятельствам? Кажется, нет предела, потому что, как только он настает, начинается беспредел, и тогда становится еще хуже, еще ужаснее, и еще беспощаднее время, и больше льется крови, и неисчислимее бедствия… В помощь беспощадному государству – реформаторы. В помощь обезумевшему от произвола народу – революционеры. Ими расходятся и сходятся вновь острые лезвия бесчувственных ножниц. И нет ничего, что устояло бы перед их неотвратимым встречным движением…

 

Это было бы только обычным сегодня умствованием на полях трагедии вполне в духе времени, когда бы вся книга не была опытом преодоления этого режущего безумия, когда бы во всей интонации мы не видели, как вот и еще один человек уходит с Пушкиным от пустых соблазнов века сего в старинную русскую сторону, которая и Пушкиным ведь была выстрадана, прежде чем сказалась внешне так высокомерно, а внутренне печально и твердо:

 

…Перед распутьями земными

Проходишь ты, уныл и нем.

С толпой не делишь ты ни гнева,

Ни нужд, ни хохота, ни рева,

Ни удивленья, ни труда.

Глупец кричит: куда? куда?

Дорога здесь. Но ты не слышишь,

Идешь, куда тебя влекут

Мечтанья тайные; твой труд

Тебе награда… 

 

«Твой труд тебе награда» – это могли сказать с поэтом все лучшие герои этой неторопливой книги. Это тайком говорит себе в ободрение автор. Это – Бог даст – услышит читатель и избежит дороги всезнающих глупцов и уклонится от предлагаемой ему маски, чтобы остаться самим собой – русским человеком среди русской земли. И это будет лучшее «эхо пушкинской строки».

А очерк о торжокском празднике 1997 года спокойно уйдет в историю, как уходят в нее бесхитростные хроники, чтобы с каждым годом наливаться новой каждому времени правдой и дивить будущего читателя, как мы и посреди нравственной татарщины, наносимой с пустынных полей «развитых цивилизаций», еще умели быть счастливы и памятливы к пушкинским заветам «самостоянья человека», как залога его живого величия.

Псков, 1998 г.

 

                                      Опубликовано:  «Литературная Россия». –1998. №33. –С.10;

                                                «Новоторжский вестник». г.Торжок. –1998. №№ 66-67;

                            Михайловская пушкиниана. Выпуск 39. Пушкинские Горы – Псков,

–2006, –С.81-85.

 

Вернуться на главную страницу рубрики